вторник, 20 октября 2026 г.

Выявить лексические средства образности в приведённом отрывке из произведения Ивана Бунина

В наших местах есть довольно большой лес, который зовут Островами. Вот что случилось в нем несколько лет тому назад, на Святках, когда караулил его некто Ермил, малорослый, коротконогий, морщинистый мужичишка.

    Лес от села недалеко. Когда нет ни метели, ни поземки, он виден с гумен; бледно сереют поля, склоняется к горизонту низкое небо, по горизонту висит сумрачная полоса тумана, а под нею залегает синеватая полоса леса. Но кажется она далекой — как все зимою. Если же поселиться среди этих волчьих и заячьих оврагов, окруженных лесными островами, в старой избе среди рыжих дубков и кустарников, торчащих из белых пушистых сугробов, то с непривычки будешь чувствовать себя за сто верст от людей. А Ермил был к лесу непривычен: прежде нанимался он все по селам, служил много лет при водокачке на станции, стоял при барде на винокурне.

    Как многие из тех, кто никогда не видали добра ни от начальника, ни от ближнего, он давно мечтал быть от людей подальше. Они его не любили, он их чуждался. Они им помыкали, думая, что он дурак и безответный. Он же, помалкивая, копил в себе утеху — злое сознанье, что далеко не так он прост, как думают. Он внушил себе, что все ему лиходеи, и жил, надвинув шапку на глаза, но сторожко. Переселяясь в лес, он гадал пожить хоть одну зиму спокойно.

    Был он, как большинство мужиков, труслив. Но однажды на спор сходил в полночь в овин и уверился, что ему все нипочем. Уверенно переселился он в самое глухое осеннее время и в лес. Но оказалось, что он даже и представить себе не мог, до чего жутка лесная жизнь. Ух, как зловеще шумел невидимый лес в те черные, непроглядные ночи, когда пошли ноябрьские дожди, когда стали они лить по ночам без перерыва, когда, как говорится, хоть кричи, не докричишься ни души, когда в полях только ветер, черные пашни, пустые дороги да непробудным сном умершие деревни! В безграничном море тьмы чувствовал он себя и спал тревожно, при лучине, часто просыпаясь. Мечтал он, бывало: будет у меня в руках дубинка, буду в темные ночки похаживать по лесу — и уж только попадись мне тогда вор, грабитель! Но оказалось, что в такие ночи и за избу-то выйти не возьмешь света белого.

    День тоже не радовал: и днем было темно от туч, и днем лил дождь на лес, на лужи — нельзя было на порог показаться. «А придет зима, пойдут святошные вьюги — и совсем хоть пропадай!» — думал Ермил, валяясь после обеда на нарах, поджидая новой долгой ночи. Иногда он садился, собирался плесть лапти, да только все глядел и глядел в окошечко на мокрый кустарник, на тучи. Они к ночи сгущались. Нагоняя тьму, разыгрывалась буря. Ермил слезал с нар, открывал печку, вынимал пук лучин, искал спичек по печуркам. А пока возился, выбирая лучику посуше, и совсем смеркалось. А когда лучина разгоралась и он втыкал ее в светец, окошечко было уже черно. Он опять ложился — и, пользуясь мертвой тишиной и светом, на самую середину избы выбегала седая тощая крыса, жившая под печкой. В лесу же, в его мелочах, в непролазных чащах по оврагам, были волчьи притоны. В самую полуночную пору не раз, с визгом, с захлебывающимся лаем, кидались в глубину сеней собаки, ночевавшие у порога. Схватив свою тяжелую, ржавую одностволку, шальной от сна, при дымящей лучине, крича, выскакивал Ермил в сени — и сколько огненно-зеленых глаз рассыпалось перед ним в черной тьме кустарников, по скату оврага! С бьющимся сердцем, бледный, возвращался он, впускал за собою грязных собак, тотчас забивавшихся под лавку. Дымно, красно пылала лучина, роняя огненные искры в лохань под светцом, гоня дрожащие тени. Тяжко и глухо шумел обломный дождь. И Ермил брал рогач, подпояску, прикладывал рогач к притолкам поперек двери, захлестывал подпояской и его и скобку, туго-натуго затягивал… Потом опять ложился на спину, в шапке, в полушубке, задирал тонкие короткие ноги в огромных лаптях на свою укладку. Пронзительные желтые глаза его не моргали.

    И вот пришла зима. Ветер повернул. Гнилые бури и ливни сделали свое дело, раскрыли лес, дали студеному облачному небу свободно белеть сквозь него, оборвали листву и запалили ею, мокрой и ржавой, все овраги. Шел снег и таял. Но голый лес гудел уже туго, сурово, по-зимнему. И Ермил повеселел было. Но не сравнялось и недели, как, обходя однажды верховье с дубинкой в руке и одностволкой на плече, слушая холодное, зимнее гуканье красногрудых, раздувавшихся по ветру снегирей и шлепая лаптями по лесным ухабистым дорогам, полным грязи и бледного снега, между тем как собаки, по своей манере, все бочком, все забирая в сторону, бежали впереди, за стволами, наткнулся он на страшное место: в раскрытых гудящих вершинах высоко висела и качалась на суке высокого дуба веревка, а не веревке — оскаленная, до кости объеденная муравьями собачья голова с двумя-тремя позвонками перегнившей и разорвавшейся шеи. На земле же, у корней дуба, лежали ребра, клоки истлевшей бурой шерсти. И, раскапывая эти клоки дубинкой, Ермил долго, долго, до ряби в глазах, и так и этак вглядывался в них, все стараясь сообразить: велика ли была собака, мужицкая ли, барская ли она, и кто и по какой причине — со зла или для забавы — удавил ее. И вдруг опустил дубинку, замер, скосил глаза в переносицу: а что, если и его вот так-то удавят? Лес, глушь крутом, он один, как перст, на всем свете, жизнь его никому не дорога, о смерти его и узнать-то могут только через месяц и, узнав, не больно-то встревожатся, а тут идут праздники, Святки. Это время жуткое для человека, живущего в лесу, в поле. Что же будет чувствовать он в одиночестве, когда придет оно: одни волчьи свадьбы чего стоят! А ведь и помимо того не бог весть как просты вечера и ночи на Святках. И лихие люди пользуются этими ночами. Удавили же когда-то мужики лесника в Дехтярном, чтобы натопить из покойника каких-то свечей колдовских… У Ермила, как у стоящего над пропастью, заныло, заломило в ляжках. Он повернулся и, надвигая шапку, поспешно, неловко, задевая за корни, зашагал назад.

 Выделить способы формирования 

сравнительных конструкций 

в приведенном отрывке

 В  четвертый раз  за  то  же число  лет перед ними встала проблема: что
подарить на  день  рождения  молодому  человеку  с  неизлечимо  поврежденным
рассудком. Желаний он не имел. Творения человеческих рук  представлялись ему
либо  ульями зла,  дрожащими в пагубном оживлении, которое только он и  умел
воспринять,  либо грубыми  приспособлениями, негодными к использованию в его
отвлеченном  мире. Исключив  множество  вещей,  способных  напугать  его или
обидеть  (любой механизм, к  примеру, был  под запретом),  родители  выбрали
пустячок  --  невинный  и  вкусный:  корзинку  с  десятью  баночками  разных
фруктовых желе.
     Ко времени его рождения они уже состояли в браке долгое время: миновало
еще    двадцать    лет,    теперь    они   стали   совсем    стариками.   Ее
тускловато-каштановые поседевшие волосы  были  уложены  кое-как. Она  носила
дешевые  черные платья.  В отличие от  других женщин ее возраста  (от миссис
Сол,  к  примеру, их ближайшей  соседки с лилово-розовым от грима лицом  под
шляпкой  в  виде  пучка полевых цветов), она подставляла  придирчивому свету
весеннего  дня  оголенное  белое  лицо.  Муж  ее, бывший  на родине довольно
преуспевающим  коммерсантом, ныне  целиком  зависел  от своего брата Исаака,
настоящего американца с  почти  сорокалетним стажем. С  Исааком они видались
нечасто и между собой называли его "князем".
     В ту пятницу все складывалось неладно. Поезд подземки лишился жизненных
токов  между  двумя  станциями  и  четверть  часа  только и  слышалось,  что
прилежное  биение  сердца  да шелест газет.  Автобуса, на котором нужно было
ехать  дальше,  пришлось дожидаться  сто лет,  а  приехал он битком  набитым
горластыми школьниками. Лил сильный дождь, когда они поднимались по  ведущей
к санатории бурой дорожке. Там снова пришлось  ждать,  и вместо их мальчика,
привычно шаркая входившего в комнату (бедное лицо в пятнах  от  угрей, плохо
выбритое,  хмурое,  смущенное),  явилась,  наконец, уже знакомая им  и вовсе
неинтересная сестра  и весело объявила,  что он  опять пытался  покончить  с
собой.  С  ним   все  в  порядке,  сказала   она,  но  посещение  может  его
растревожить. В этом заведении так отчаянно не  хватало людей и  всякую вещь
так легко могли засунуть не  туда или перепутать с другой, что они решили не
оставлять подарка, а принести его потом, когда придут снова.
     Подождав,  пока  муж  раскроет  зонт, она взяла его под  руку.  Он  все
прочищал  горло с  особой  звучностью, означавшей, что он расстроен. Перейдя
улицу,  они  встали  под навесом автобусной остановки,  муж  сложил зонт.  В
нескольких  футах от них  под  качающимся  и  плачущим  деревом  полумертвый
бесперый птенец беспомощно дергался в луже.
     За долгую поездку к станции подземки она и муж не обменялись ни словом:
всякий  раз что она взглядывала на  его старые  руки  (набухшие вены, кожа в
коричневых пятнах), сжатые и подрагивающие  на ручке зонта, она ощущала, как
поднимаются  изнутри  и  напирают слезы. Она  огляделась,  пытаясь за что-то
зацепиться сознанием, и с легким потрясением, смесью  сочувствия и удивления
увидела,  что   одна  из  пассажирок,   темноволосая  девушка  с   неопрятно
подмалеванными  красным ногтями на пальцах ног,  плачет,  прислонясь к плечу
женщины постарше. На кого  эта  женщина так  похожа?  Она похожа  на Ревекку
Борисовну,  дочь  которой  вышла  за  одного  из  Соловейчиков  -- в Минске,
давным-давно.
     В последний раз, когда их сын  пытался покончить с собой,  выбранный им
способ был,  по словам  доктора, шедевром изобретательности; он преуспел бы,
если  бы  не  завистливый сосед-пациент,  решивший, что  он учится летать  и
помешавший  ему. Чего он хотел на самом деле,  так это продрать в своем мире
дыру и сбежать.
     Система его безумия стала предметом подробной  статьи,  напечатанной  в
ученом ежемесячнике, впрочем, задолго до того она  и  муж сами ее разгадали.
"Мания упоминания" --  так назвал ее Герман  Бринк. В этих случаях  -- очень
редких  -- больной воображает, будто  все, что  происходит  вокруг, содержит
скрытые  намеки на  его существо и  существование. Он исключает  из заговора
реальных людей,  -- потому что считает себя  намного умнее всех  прочих. Мир
явлений тайно следует  за ним, куда б он ни направлялся.  Облака в  звездном
небе медленными знаками сообщают друг другу немыслимо  доскональные сведения
о нем. При наступлении ночи деревья, темно  жестикулируя, беседуют на  языке
глухонемых  о  его  сокровеннейших  мыслях.  Камушки,  пятна,  блики солнца,
складываясь в узоры, каким-то ужасным  образом составляют послания,  которые
он обязан перехватить.  Все сущее --  шифр, и он -- тема всего. Одни филеры,
такие  как  стекла,  тихие  заводи, суть  равнодушные соглядатаи, другие  --
пиджаки в магазинных витринах  --  пристрастные  свидетели,  линчеватели  по
натуре; еще другие (грозы, текущая вода), истеричные до безумия, имеют о нем
искаженное  представление  и  нелепо  заблуждаются,  толкуя  его   поступки.
Приходится вечно быть  начеку и каждую минуту, каждый кусочек жизни отдавать
расшифровке волнообразных движений окрестных вещей. Самый воздух, выдыхаемый
им, снабжается биркой и убирается в архив. И если б еще любопытство, которое
он пробуждает, ограничивалось ближайшим его окружением -- увы, это не так! С
расстоянием  потоки  неистовых сплетен  ширятся,  становясь  многословнее  и
мощнее.  Плывут над огромными равнинами увеличенные в миллионы раз очертания
его кровяных телец; а еще дальше громады гор, невыносимой крепости и высоты,
выводят на языке гранита и горюющих елей конечную истину его бытия.

Выявить стилевые черты в отрывке из произведения Набокова

Сообразно с законом, Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками. Седой судья, припав к его уху, подышав, сообщив, медленно отодвинулся, как будто отлипал. Засим Цинцинната отвезли обратно в крепость. Дорога обвивалась вокруг ее скалистого подножья и уходила под ворота: змея в расселину. Был спокоен; однако его поддерживали во время путешествия по длинным коридорам, ибо он неверно ставил ноги, вроде ребенка, только что научившегося ступать, или точно куда проваливался, как человек, во сне увидевший, что идет по воде, но вдруг усомнившийся: да можно ли? Тюремщик Родион долго отпирал дверь Цинциннатовой камеры, — не тот ключ, — всегдашняя возня. Дверь наконец уступила. Там, на койке, уже ждал адвокат — сидел, погруженный по плечи в раздумье, без фрака (забытого на венском стуле в зале суда, — был жаркий, насквозь синий день), — и нетерпеливо вскочил, когда ввели узника. Но Цинциннату было не до разговоров. Пускай одиночество в камере с глазком подобно ладье, дающей течь. Все равно, — он заявил, что хочет остаться один, и, поклонившись, все вышли.

Итак — подбираемся к концу. Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтенья, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг, ни с того ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтенья — и… ужасно! Куча черешен, красно и клейко черневшая перед нами, обратилась внезапно в отдельные ягоды: вон та, со шрамом, подгнила, а эта сморщилась, ссохшись вокруг кости (самая же последняя непременно — тверденькая, недоспелая). Ужасно! Цинциннат снял шелковую безрукавку, надел халат и, притоптывая, чтобы унять дрожь, пустился ходить по камере. На столе белел чистый лист бумаги, и, выделяясь на этой белизне, лежал изумительно очиненный карандаш, длинный как жизнь любого человека, кроме Цинцинната, и с эбеновым блеском на каждой из шести граней. Просвещенный потомок указательного перста. Цинциннат написал: «и все-таки я сравнительно. Ведь этот финал я предчувствовал этот финал». Родион, стоя за дверью, с суровым шкиперским вниманием глядел в глазок. Цинциннат ощущал холодок у себя в затылке. Он вычеркнул написанное и начал тихо тушевать, причем получился загадочный орнамент, который постепенно разросся и свернулся в бараний рог. Ужасно! Родион смотрел в голубой глазок на поднимавшийся и падавший горизонт. Кому становилось тошно? Цинциннату. Вышибло пот, все потемнело, он чувствовал коренек каждого волоска. Пробили часы — четыре или пять раз, и казематный отгул их, перегул и загулок вели себя подобающим образом. Работая лапами, спустился на нитке паук с потолка[2], — официальный друг заключенных. Но никто в стену не стучал, так как Цинциннат был пока что единственным арестантом (на такую громадную крепость!).

Спустя некоторое время тюремщик Родион вошел и ему предложил тур вальса. Цинциннат согласился. Они закружились. Бренчали у Родиона ключи на кожаном поясе, от него пахло мужиком, табаком, чесноком, и он напевал, пыхтя в рыжую бороду, и скрипели ржавые суставы (не те годы, увы, опух, одышка). Их вынесло в коридор. Цинциннат был гораздо меньше своего кавалера. Цинциннат был легок как лист. Ветер вальса пушил светлые концы его длинных, но жидких усов, а большие, прозрачные глаза косили, как у всех пугливых танцоров. Да, он был очень мал для взрослого мужчины. Марфинька говаривала, что его башмаки ей жмут. У сгиба коридора стоял другой стражник, без имени, под ружьем, в песьей маске[3] с марлевой пастью. Описав около него круг, они плавно вернулись в камеру, и тут Цинциннат пожалел, что так кратко было дружеское пожатие обморока.

Опять с банальной унылостью пробили часы. Время шло в арифметической прогрессии: восемь. Уродливое окошко оказалось доступным закату: сбоку по стене пролег пламенистый параллелограмм. Камера наполнилась доверху маслом сумерек, содержавших необыкновенные пигменты. Так, спрашивается: что это справа от двери — картина ли кисти крутого колориста или другое окно, расписное, каких уже не бывает? (На самом деле это висел пергаментный лист с подробными, в две колонны, «правилами для заключенных»; загнувшийся угол, красные заглавные буквы, заставки, древний герб города, — а именно: доменная печь с крыльями, — и давали нужный материал вечернему отблеску.) Мебель в камере была представлена столом, стулом, койкой. Уже давно принесенный обед (харчи смертникам полагались директорские) стыл на цинковом подносе. Стемнело совсем. Вдруг разлился золотой, крепко настоянный электрический свет.

Цинциннат спустил ноги с койки. В голове, от затылка к виску, по диагонали, покатился кегельный шар, замер и поехал обратно. Между тем дверь отворилась, и вошел директор тюрьмы.

Он был как всегда в сюртуке, держался отменно прямо, выпятив грудь, одну руку засунув за борт, а другую заложив за спину. Идеальный парик, черный как смоль, с восковым пробором, гладко облегал череп. Его без любви выбранное лицо, с жирными желтыми щеками и несколько устарелой системой морщин, было условно оживлено двумя, и только двумя, выкаченными глазами. Ровно передвигая ноги в столбчатых панталонах, он прошагал между стеной и столом, почти дошел до койки, — но, несмотря на свою сановитую плотность, преспокойно исчез, растворившись в воздухе. Через минуту, однако, дверь отворилась снова, со знакомым на это раз скрежетанием, — и, как всегда в сюртуке, выпятив грудь, вошел он же.

— Узнав из достоверного источника, что нонче решилась ваша судьба, — начал он сдобным басом, — я почел своим долгом, сударь мой —

Цинциннат сказал:

— Любезность. Вы. Очень. (Это еще нужно расставить.)

— Вы очень любезны, — сказал, прочистив горло, какой-то добавочный Цинциннат.

— Помилуйте, — воскликнул директор, не замечая бестактности слова. — Помилуйте! Долг. Я всегда. А вот почему, смею спросить, вы не притронулись к пище?

Директор снял крышку и поднес к своему чуткому носу миску с застывшим рагу. Двумя пальцами взял картофелину и стал мощно жевать, уже выбирая бровью что-то на другом блюде.

— Не знаю, какие еще вам нужны кушанья, — проговорил он недовольно и, треща манжетами, сел за стол, чтобы удобнее было есть пудинг-кабинет.

Цинциннат сказал:

— Я хотел бы все-таки знать, долго ли теперь.

— Превосходный сабайон! Вы хотели бы все-таки знать, долго ли теперь. К сожалению, я сам не знаю. Меня извещают всегда в последний момент, я много раз жаловался, могу вам показать всю эту переписку, если вас интересует.

— Так что может быть в ближайшее утро? — спросил Цинциннат.

— Если вас интересует, — сказал директор. — Да, просто очень вкусно и сытно, вот что я вам доложу. А теперь, pour la digestion[24], позвольте предложить вам папиросу. Не бойтесь, это в крайнем случае только предпоследняя, — добавил он находчиво.

Нё в каком месте был жил купец. У купча было трй сына, 

два Фёдора, третей Иван. Иван был пьянюшка: чё наживёт, то 

пропьёт. Пил — пил, отеч его отказал от себя; он стал ходить 

по задвору; ходил, ходил, пришол к отчу. „Дай мне, отеч- 

родитель, карап один, мне ночью приснилось: лажу я оттуль 

житьё наживать." Отец ему дал карап и дал немного денёг. Он 

накупил соли, прибрал себе товарыщов, взял бочёнка вина и 

отправились, побежали куда ихна путь лежит. 

 

Долго-ле, коротко-ле бежали, товарищи говорят: „Ты сам 

погйнешь и нас погубишь". — „Ну, робята, делать нечего, тащите 

кйнтук". Кантук опорожнили, опеть бежат, опеть стали говорить: 

„Ты сам погниёшь и нас погубишь, сколько времени бежали, 

земли не видно". Иван велел второй кйнтук вытащить. Испивают 

и вперёд бежат. Бежали, бежали, вышол Иван, стал смотреть в 

подзорну трубу. „Как жарево, робята, красёт". Все прискаки- 

вают, из подзорной трубы смотрят. „Как будто город находит". 

К этому городу и прибежали, и в тихи галани стали, сходни 

повынесли: Иван в платок соли наклал и пошол в город, и во 

дворец зашол. Король стал спрашивать: „Кто ты? какой? от- 

куль?" — „А я, Иван купеческой сын, есь-бы у меня товару, 

поторговать-бы хоцю". Сели закусывать. Иван ложечкой кушаньё 

попробовал, кушаньё бёз соли. Иван взял, в одно потрусйл, в другб потрусйл, в третьё потрусйл. 

четверг, 15 октября 2026 г.

В приведенном отрывке из  статьи Набокова  выделите лексические средства выразительности

Лекции о Дон Кихоте Введение

Набоковский набросок карты Испании, изображающий место действия романа

Однако, попробовав изучить вылазки Дон Кихота по карте, мы столкнемся с невыносимой путаницей. Я избавлю вас от подробностей и скажу только, что в его приключениях полно чудовищных несообразностей на каждом шагу. Наш автор уклоняется от определенных, поддающихся проверке описаний. Нет никакой возможности проследить блуждания героя через четыре или шесть провинций центральной Испании, в ходе которых до самой Барселоны на северо-востоке не попадаешь ни в один известный город и не переправляешься ни через одну реку. Сервантес — полный и законченный невежда в географии, даже когда дело касается Аргамасильи в Ламанчском округе, хотя кое-кто и видит в ней более или менее надежную отправную точку{1}.

«КОГДА?» КНИГИ 

Вот и все о пространстве. Теперь о времени.

Из 1667 года, когда был издан «Потерянный рай» Мильтона, мы соскальзываем обратно в спаленный солнцем ад, к первым двум десятилетиям XVII века.

Одиссей, блистая латами, с порога расстреливает женихов; Данте жмется, дрожа, к Вергилию, видя, как змея и грешник сливаются воедино; Сатана атакует ангелов — все они принадлежат той форме или фазе искусства, которую мы зовем эпосом. Кажется, великим литературам прошлого суждено было рождаться на европейских окраинах, на границе известного мира. Мы знаем юго-восточную, южную и северо-западную точки, соответственно Грецию, Италию и Англию. Четвертой точкой теперь станет Испания на юго-западе.

Здесь мы видим эволюцию эпической формы: ее метрическая кожа сползает, стопы привыкают к пешей ходьбе, и от крылатого эпического чудовища и занимательного прозаического рассказа внезапно рождается плодовитый гибрид — довольно-таки ручное млекопитающее, если уж завершить это хромающее сравнение. В итоге — плодовитая помесь, новый вид, европейский роман.

Итак, место — Испания, время — с 1605 по 1615 год; очень удобное десятилетие, карманное и сподручное. Испанская словесность процветает, Лопе де Вега строчит свои пятьсот пьес, которые сегодня столь же мертвы, как и горстка пьес его современника, Мигеля де Сервантеса Сааведры. Наш герой неслышно выбирается из своего угла. На его жизнь я взгляну лишь краем глаза, но вы легко отыщете ее в разных предисловиях. Нас интересуют книги, а не люди. Об изувеченной руке Сааведры вы узнаете не от меня.

Мигель де Сервантес Сааведра (1547–1616); Уильям Шекспир (1564–1616). Когда Сервантес родился, Испанская империя была на вершине власти и славы. Ее худшие беды и лучшая литература начались в конце века. Пока, начиная с 1583 года, длилось литературное ученичество Сервантеса, Мадрид наполняли нищие рифмоплеты и сочинители более или менее гладкой кастильской прозы. Имелся, как я уже сказал, Лопе де Вега, который совершенно затмил драматурга Сервантеса и мог за двадцать четыре часа написать целую пьесу со всеми положенными шутками и смертями. Имелся и сам Сервантес — неудавшийся солдат, поэт, драматург, чиновник (он получал 60 центов в день за зерновые реквизиции для горемычной Испанской армады), и вот в 1605 году он издает первую часть «Дон Кихота».

Наверное, стоит окинуть беглым взглядом мир словесности между 1605 и 1615 годами — датами выхода двух частей «Дон Кихота». Вот что поражает воображение наблюдателя: почти болезненный разгул сонетотворчества по всей Европе — в Италии, Испании, Англии, Польше, Франции; достойная удивления, но не окончательного презрения страсть заключать образ, чувство, идею в четырнадцатистрочную клетку, за золоченую решетку пяти или семи рифм — пяти в романских странах, семи в Англии.

Обратимся к Англии. В ослепительном закатном зареве елизаветинских времен уже написана или пишется череда несравненных шекспировых трагедий: «Гамлет» (1601), «Отелло» (1604), «Король Лир» (1605), «Макбет» (1606). (Выходит, что безумный рыцарь Сервантеса и безумный царь Шекспира могли создаваться одновременно.) А в раскидистой тени Шекспира подрастали Бен Джонсон, Флетчер и другие драматурги — густой подлесок гения. В 1609 году были изданы сонеты Шекспира — высшее достижение жанра, а в 1611-м вышла Библия короля Якова — влиятельный памятник прозы. Мильтон родился в 1608 году, между изданиями первой и второй частей «Дон Кихота». В английской Вирджинской колонии капитан Джон Смит в 1608 году выпустил «Правдивый рассказ», а в 1612-м — «Карту Вирджинии». Он сложил сагу о Покахонтас{2} и был хоть и неуклюжим, но сильным рассказчиком, первым певцом фронтира в этой стране.

Для Франции десятилетие было временем короткого Упадка между двумя великими эпохами вслед за восхитительно яркой эрой поэта Ронсара и эссеиста Монтеня. Поэзия умирала пристойной смертью на руках у бледных гладкописцев, ловко рифмующих, но с немощным воображением — как знаменитый и влиятельный Малерб. Тон задавали нелепые чувствительные Романы вроде «Астреи» Оноре д'Юрфе. Следующий по-настоящему великий поэт — Лафонтен — еще не родился, а пьесы Мольера и Расина еще не увидели сцены.

В Италии, где длилась эпоха угнетения и тирании, начавшаяся в середине XVI века, где мысль была под подозрением, а высказанная мысль — в оковах, — там в оное десятилетие царила напыщенная поэзия, так что, кроме вычурных метафор и натянутых выдумок Дж. Марино и его приверженцев, нечего и вспомнить. Десять лет назад поэт Торквато Тассо окончил свою трагически неумелую жизнь, а совсем недавно (в 1600-м) сожгли на костре великого вольнодумца Джордано Бруно.

Что касается Германии, никаких великих писателей там нет в эти десять лет, которые можно считать преддверием так называемого немецкого Возрождения (1600–1740). Разные второстепенные поэты перепевали французскую литературу, множество литературных обществ составлялось по итальянскому образцу.

В России между горячечными посланиями Ивана Грозного (конец XVI века) и рождением величайшего из писателей Руси (до Возрождения XIX века) протопопа Аввакума (1620–1682), в затянувшуюся эпоху гнета и обособленности, мы можем различить только анонимные сказки и повествования в белых стихах, которыми сказители нараспев прославляли богатырей (древнейший текст такой «былины» был записан в 1620 году для англичанина Ричарда Джеймса). В России, как и в Германии, литература была еще в зародыше.

Обозначьте стилевые черты в статье Набокова о "Дон Кихоте"


Мы постараемся избежать роковой ошибки и не будем искать в романах так называемую «жизнь». Оставим попытки помирить фиктивную реальность с реальностью фикции. «Дон Кихот» — сказка, как «Холодный дом» или «Мертвые души». «Госпожа Бовари» и «Анна Каренина» — великолепные сказки. Правда, без таких сказок и мир не был бы реален. Литературный шедевр — это самостоятельный мир и поэтому вряд ли совпадет с миром читателя. А с другой стороны, что такое эта хваленая «жизнь», что такое эти прочные «истины»? В них начинаешь сомневаться, увидев, как биологи грозят друг другу тычинками и пестиками, а историки, сцепившись намертво, катаются в пыли веков. Пусть даже главные источники так называемой «жизни» так называемого среднего человека — это его газета и набор чувств, сокращенный до пяти — неважно, так это или нет, одно, к счастью, можно знать наверное: сам этот средний человек всего лишь плод вымысла, хитросплетение статистики.

Так что понятие «жизнь» основано на системе абстракций, и, только став абстракциями, так называемые «факты» так называемой «жизни» соприкасаются с произведением литературы. Поэтому чем меньше в книге отвлеченного, тем труднее применить к ней «жизненные» понятия. Или, иначе говоря, чем ярче и новее подробности в книге, тем дальше она отходит от так называемой «жизни», поскольку «жизнь» — это обобщенный эпитет, заурядное чувство, одураченная толпа, мир общих мест. Я нарочно сразу ныряю в ледяную воду — это неизбежно, когда хочешь разбить лед. Итак, бессмысленно искать в этих книгах подробного и достоверного изображения так называемой «реальной жизни». Но при этом между абстракциями вымысла и жизни есть иногда некое соответствие. Например, физическая или душевная боль, сны, безумие или такие вещи, как доброта, милосердие, справедливость, — посмотрите на эти универсальные категории человеческого бытия, и вы согласитесь, что узнать, как мастера литературы претворяют их в искусство, — стоящее дело.

ГДЕ? «ДОН КИХОТА» 

Не стоит себя обманывать: землемером Сервантес не был. Шаткий задник «Дон Кихота» — выдумка, и притом довольно неубедительная. Нелепые постоялые дворы, где толпятся запоздалые герои итальянских новелл, нелепые горы, которые кишат тоскующими рифмоплетами в костюмах аркадских пастухов, делают картину страны, нарисованную Сервантесом, примерно настолько же точной и типичной для Испании XVII века, насколько фигура Санта-Клауса точна и типична для Северного полюса века двадцатого. Видимо, Сервантес знал Испанию не лучше, чем Гоголь — центральную Россию.

И все равно это — Испания; как раз здесь и можно сопоставить абстракции «жизни» (в данном случае географические) с абстракциями книги. Говоря приблизительно, приключения Дон Кихота в первой части разыгрываются около деревень Аргамасилья и Тобосо в Ламанче, на запекшейся кастильской равнине, и южнее — в горах Моренской гряды, в Сьерре-Морене. Предлагаю познакомиться с этими местами по карте, которую я нарисовал. Как видите, Испания простирается, говоря на тупо-, простите, топографическом языке, от 43 до 36 градуса широты, то есть от Массачусетса до Северной Каролины, а область, где происходят главные события, соответствует Виргинии. На западе, рядом с португальской границей, вы найдете университетский город Саламанку, а в центре Испании восхититесь Мадридом и Толедо. Во второй части общий курс странствия влечет нас на север, к Сарагосе в Арагоне, но потом, по причине, о которой я скажу позже, автор меняет планы и отправляет своего героя в Барселону, на восточное побережье.

пятница, 9 октября 2026 г.

Темы для презентаций по дисциплине «Язык художественного текста» в лингвистическом аспекте. 

1.     Звукопись в поэтическом тексте: аллитерация, ассонанс, звуковой символизм

2.     Фоносемантическое значение в лирике: от теории А. П. Журавлева к современным корпусным исследованиям

3.     Ритм и интонация как средства создания художественного смысла в прозе и поэзии

4.     Паузирование и анжамбеман: как графика и просодия управляют читательским восприятием

5.     Глагольные времена в нарративе: «настоящее репортажа» и его стилистические функции

6.     Суффиксы субъективной оценки как маркер авторской позиции в художественном тексте

7.     Имя прилагательное в поэтическом идиостиле: эпитет и его типы

8.     Местоимения как средство создания субъектной перспективы текста (я / ты / он / мы)

9.     Части речи в функции экспрессивного выделения: субстантивация, адъективация, вербализация

10. Метафора в художественном тексте: когнитивный и лингвистический подходы

11. Метонимия и синекдоха как механизмы смыслопорождения в прозе

12. Оксюморон и его роль в создании смыслового напряжения

13. Лексические повторы и их стилистические функции (анафора, эпифора, рефрен)

14. Архаизмы, историзмы и неологизмы как маркеры времени и авторской позиции

15. Контекстуальные синонимы и антонимы в организации художественного целого

16. Парцелляция и сегментация как средства экспрессивного синтаксиса

17. Инверсия и ее стилистический потенциал в поэзии и прозе

18. Односоставные и неполные предложения как маркеры субъективной модальности

19. Сложное синтаксическое целое (сверхфразовое единство) в структуре художественного текста

20. Пунктуация как авторский код: тире, многоточие, восклицательный знак

21. Точка зрения в художественном тексте: типы и языковые маркеры

22. Авторская позиция и модальность: разграничение и зоны пересечения

23. Интертекстуальность: цитата, аллюзия, реминисценция в художественном тексте

24. Диалог и полифония: языковые средства создания многоголосия (по М. М. Бахтину)

25. Речевая характеристика персонажа как лингвистический конструкт

26. Сказ и сказовая форма повествования: языковые особенности

27. Ирония и подтекст: как язык создает имплицитные смыслы

28. Идиостиль писателя: уровни анализа и методы описания

29. Языковая личность автора и персонажа: сходства и различия

30. Ключевые слова и семантические поля в идиостиле (на примере одного автора)

31. Цветообозначения в художественном тексте как маркер идиостиля

32. Сравнение идиостилей двух авторов на материале одного жанра

33. Корпусные методы в исследовании языка художественного текста

34. Стилометрия и атрибуция авторства: возможности и ограничения

35. Лингвистический анализ поэтического текста: от формального метода к когнитивному

36. Нейросетевые модели и анализ художественного текста: что лингвист может извлечь из NLP

37. Перевод художественного текста: потери и приобретения на уровне языка

38. Язык художественного текста в киноадаптации: что меняется при переходе из слова в кадр

39. Сопоставительный анализ оригинала и перевода: модальность и авторская позиция

40. Языковая игра в художественном тексте: каламбур, паронимия, полисемия